Раиса Рягузова
Раиса Рягузова

Гудовские перегуды

4 сентября 1970 г.

Гудовка. Здесь очень светлые звезды. И Стожары висят прямо над рекой. Она – узкая и тихая. По бережку стоят деревья, смотрятся в воду, как в зеркало. И каждый новый желтый листок стараются побыстрее вытряхнуть  из крон, совсем, как женщина старается избавиться от ужасного седого волоска. Но осень все равно придет. По вечерам холодно и у рта стоит облачко пара. Вода темнеет, хмурится, и от этого кажется глубокой. Но девчонки говорят, что тут мелко, вброд летом переходят. Ночью тихо, нам, горожанам, удивительно, мы глохнем от этой тишины. Странно, но и собак мало, не слышно в ночи их лая. Наверное, здесь они особые, сытые и добрые…

Итак, мы, студенты 2 курса отделения журналистики, должны быть здесь целый месяц. А что!? Мне очень здесь нравится! Хорошо! Яблоневые сады, везде они, яблоки, яблочки! Красные, зеленые, сладкие, сочные, хрустящие, большие и не очень, но красивые, плотные и… Почему- то вспоминается Ева, Адам, дерево познания…Не так то ты простенько наше яблочко, все ты, все от тебя пошло…

И живем мы на квартире: девчонки у одной бабушки, мальчишки – в другой хате, недалеко от нас, на свидания ходить легко. Большие сенцы, русская печь, чистенько, маленькие окошки. Мне нравится, что моя постель под образами. Никогда так не спала. Наташка Богомолова, сидит, все гадает на картах, очень хочет знать, что будет, исполнится ли ее желание. «Не везет мне, девки!» – говорит она в сердцах. А нам весело! Не про нас сейчас – не везет! Нам нравится слово «девки», нам нравится, здешняя атмосфера ожидания праздника, нам нравится этот тягучий воздух и копны сена, стоящие вдалеке! Хорошо! Правда, другая Наташка (Санина) вносит небольшое смятение в наши головы. Оказывается, она страшно боится мата, матерных слов. От них у нее начинают течь слезы и она не ручается за себя! Мы должны об этом знать и охранять ее, насколько это возможно, от такого негатива. Как охранять? Наша хозяйка в любой момент может …

У нас есть артель «Красный алкоголик», «Ньютоны», «Девичий монастырь» в нее же входит и Оскар, он замечательно научился трясти яблони, и «Напрасный труд». Новые впечатления.

Оказывается, Целуйко не от природы такая гибкая! Она делает всякие гимнастические упражнения для этого! Так поднимает ноги во все стороны! У меня это не получится. И в первую очередь – от лени! А во  вторую очередь, все равно я не смогу делать такую акробатику.

Вадик Кулиничев привез магнитофон и замечательные пленки! Песни из спектаклей Театра на Таганке. Мы в полном восторге! Светка сделала целый тазик салата из белокочанной капусты, комната в полумраке – и песни. Какие песни! Я таких никогда не слышала. И даже не догадывалась,

что они существуют на этом свете! Я могу сидеть часами и впитывать их без конца, без счета времени, без примеси посторонних мыслей и звуков. Как будто очутилась на Луне, и рядом нет никого и ничего, нет воздуха, нет еды, нет людей, и только незнакомая, леденящая и одновременно ярко согревающая душу мелодия питает меня, мое сердце, мои уши, мою такую беспокойную сейчас душу:

Мои дела, как сажа бела.
Была черноброва, светла была. Но все добро свое раздала.
Миру по нитке – голая станешь. Ивой поникнешь, горкой растаешь. Мой Гамлет приходит
С угарным дыханьем,
Пропахший бензином, чужими духами. Как свечки бокалы стоят вдоль стола, Идут дела и рвут удила,
Уж лучше на площадь в чем мать родила! Не крошка с Манежной, ни мужу жена.
А жизнь, как монета, на решку легла! Искала орла, да вот не нашла!
Мои дела, как зола. Дотла.

***
Где ты, мой добрый волшебник? Я до сих пор не летаю,
И невидимкой не стал я,
И нету разменных мне денег. Лампу ты дал Алладину, Мудрость Ходже Насреддину, Пусть не шагреневой кожи,
Дай мне хоть что-нибудь тоже… Радости дай и печали,
Чтобы встречал и встречали, Чтобы меня понимали, Чтобы и сам понимал я.
Где ж ты, мой добрый волшебник? Я до сих пор не летаю.
Видишь, стою на коленях, Хоть сам придумал тебя я.

***
Идут бараны в ряд!
Бьют в барабаны!
Кожу для них дают
Те же бараны!

Белым парусом в небе луна. Нет, Лунище! Стоит прямо над головой и освещает всю землю голубоватым прохладным светом! Каждая травинка, каждый потерянный колосок ясно виден, и здесь, на гудовском поле, я вдруг подумала, что на проспекте Революции гораздо темнее от сотворенных человеком электрических лампочек. А Правдивцев горланит в небо «Порвали парус», а нам так замечательно и сладко, так чудесно пахнут соломой волосы и руки... И сердце замирает от предчувствия большого будущего, замирает от мимолетного узнавания того, что может быть там, дальше, в нашей жизни; от внезапной истины, что почти ничего не зависит от тебя, девочка, а есть какие-то другие неведомые силы, которые будут вести тебя. Но куда и как? Жизнь – удивительна в этот момент, она так наполнена любовью и мистикой, что кажется это и разлито на гудовском поле. Что такое любовь? Может,  это

– семена? Будет хороший урожай – так задуман мир. Сказать человеку: «Я люблю тебя», это значит, что: «Ты никогда не умрешь». Это – лучшее, что с нами случается на этой земле. Правда, я где-то читала, что бабье счастье идет по следам материнской жизни. Я такого не хочу, тихонько прошу у неба хорошей участи. Да, мое сердце сейчас наполнено любовью. Но чьи волосы я так нежно глажу?..

Шла мимо дома, где живут мальчишки, на автобус (отпустили на денек до дому), на дороге разбухал от недавнего дождика настоящий чернозем, грязища ядреная, вязкая, а тропочка между лужами узенькая, хиленькая – оступилась, подскользнулась и упала! Вадик видел. А когда я приехала из Воронежа, уже висела стенгазета, а в ней раздел под названием «Падение Раисы». Там такие стишки:

Влюбился Косякин в Раю. И ходит теперь по краю. А может он в раю?
А может – на краю Пропасти?
А может, все это глупости? Прости! Прощай! Или
Вечное: «Здравствуй, дорогая!» Не упусти, Рая!
Рая и Шурик! Шурик и Рая! Ладушки-ладушки! Где были?
У …Гудовки.
А еще там было для Феди Киселева и Преториус:

Как не издевались над Преториус!
И Притыриус, и Претвориус! И Прикуриус и Привыпиус!
Ох, попала, Галя, ты в историус! Федя, сделай для нее укрытиус!

Студенты говорят

К Семёнову в общежитие подселили настоящего англичанина. Мы обсуждаем эту новость с интересом:

– Ну, а как он разговаривает на английском?
– Сёма говорит – неважно. Произношение хромает.

***
– Девчонки, иду сегодня мимо спортзала и думаю, почему мне так легко? (Физкультура в расписании исчезла!)

***
Студенты-журналисты говорят:

– Сделаешь ЭТО, бутылку поставлю! Студенты-филологи говорят:
– Сделаешь ЭТО – шоколадку куплю!

***
Летописцы – седые инки Счёт деяниям не вели.
Отравившиеся алхимики, Затонувшие корабли.
Зарастала планета плахами, Полыхала со всех сторон Ветры горькие только плакали Над буграми земли сырой.
А потом всё над той же пропастью Шли другие к своим садам
Не по просеке, не по прописи – По неровным, в крови – следам. Всё вчерашнее, всё всегдашнее, Всё, чему завтра имя дашь Начинается с неудачников, Начинается с неудач.

Елена Неведрова.

 

***
25 декабря 1969 г. Первая сессия. Первый зачет. У Худяковой. Очень волнуемся. И не только мы, но и наши преподаватели. Картина такая:

Из аудитории выходит печальная Натали Петрова. Все кинулись к ней:

– Ну, что??? Зачет???
–Нет. Задала такой вопрос, что я первый раз слышу: четыре  парадокса «районки», которые обсуждались в «Журналисте», – совершенно потеряно говорит она.

Все на минуту смолкли, а потом вдруг загудели разом, как встревоженный улей. Действительно, мы не знали не только четыре, но и ни одного парадокса «районки». Мы кидались то к одному, то к другому конспекту, судорожно листали их, но ничего не находили.

Но идти к Эмме Афанасьевне-то надо! Последняя надежда была на нашу классную даму – Вадима Георгиевича. Мы – к нему. Он сдвинул брови и задумался. Мысль четко была видна на всем лице:

– Читал когда-то… Но давно, – медленно сказал он. – Надо у Кройчика спросить, вон он идет!

Действительно шёл наш любимый Лев Ефремович в своих любимых нечищеных ботинках (даже в такой напряженный момент, журналистское сознание подмечало всякие мелочи и характерные особенности персонажа!). Группа, которая окружила В.Г., уже выросла до грандиозных размеров. И весь этот жаждущий познания анклав двинулся к Кройчику. В деканате об этом преподавателе говорят, что он никак не утратит студенческих замашек.

Кройчик тоже начал думать:

– Вот, чёрт, читал же их, а сейчас вылетели! А что, это Худякова спрашивает?

Опять сосредоточенно думает. Наконец, выдает свое решение нам, пребывающим в полном внимании:

– Вот что, – сказано очень решительным голосом, предвещавшем многое. – Звони сейчас же Ольге Васильевне. Пусть всё бросит и просмотрит все журналы…

Вадим Г. кинулся к телефону. Через 15 минут парадоксы были у нас в кармане.

А мы, студенты-первокурсники отделения журналистики ВГУ, вдруг поняли, что здесь, на площади Ленина, 10, будет наш дом на веки вечные, и что сюда можно будет приходить с любым делом – и с грузом проблем и с радостью, а наши преподаватели – лучшие, самые лучшие на свете и всё только начинается!

***
Мимоходом подслушала. Идет по коридору очень довольная Люба Ф.: глаза горят, как фонарики, губы улыбаются, лучи солнца играют в черных кудрях. Навстречу Козин.

– Витя! Я пятерку по экзамену получила!
– Молодец, умница! Расцеловал бы тебя, да народу много!
– А ты целуй! Меня уже все зацеловали!

***

Общежитие. Пьяный физик врывается в комнату и кричит:

–Ребята! Здесь историков нет?
–Нет.
–Жаль. Некому морду набить!

Из лекций Кройчика

«Мы забили гвоздь первыми, и доска – будьте спокойны! – будет держаться!».

«Думайте о ребенке! С водой можете его вылить и не чихнете!».

«О своем герое ты должен знать все , вплоть до того, на каком боку он спит!».

«Формулу, как жить, каждый выводит сам. Но помогают ее выводить многие».

«…ликующие животные побуждения».

«Милиционер, который охранял картины, привезенные из Дрезденской Галереи, увидел «Спящую Венеру» Джорджоне. Слепящая своей светлой наготой на фоне пейзажа она была удивительна. Он долго молчал, вглядывался, а потом сказал: «Вот, глядите…Голая – а не стыдно». Эта простая «рецензия» таит в себе великий смысл. Прекрасное – всегда прекрасно! И не стыдно!».

«Начинают всегда с малого. В первый день Бог создал небо и землю».

«Журналист – литератор на бегу».

«Всегда исходите от впечатления. Тогда это не будет банально».

«Роскошный заголовок над пустяковой заметкой – это все равно, что кавалерийское седло на козе».

 

ТАТЬЯНА ШАФОРОСТОВА (ШИМКЕВИЧ)
«С ТЕХ ПОР ПРОШЛА ВЕЧНОСТЬ, НАЗЫВАЕМАЯ ЖИЗНЬЮ...»

Воспоминание первое. Еду в троллейбусе на вступительное сочинение в университет, мандражирую по полной. Внезапно вижу девушку, от лица которой больше уже не смогла оторваться: спокойствие, умиротворенность всем происходящим, нежность и доверчивость были в нем! Да и сама  девушка – полная противоположность мне, необыкновенно изящная, гибкая, женственная, очень красивая. Потом оказалось, что это была Лариса Федосенко, моя будущая сокурсница. Сама того не ведая, она помогла мне расслабиться и отвлечься от панических мыслей по поводу предстоящего испытания.

Воспоминание второе, гораздо более значительное. Куратором у нас был Вадим Георгиевич Кулиничев, в те годы ещё совсем молодой человек, позволяющий даже называть себя (вне стен университета) просто по имени. Я в число приближенных к нему особ никогда не входила, субординацию свято блюла – привычно побаивалась и уважала. Первое – и самое яркое – воспоминание о нём относится ко времени отработки в колхозе на втором курсе, в сентябре 1970 года. Летом я уезжала в Волгоградскую область, а вовремя вернуться не смогла – там ввели карантин в связи со случаями заболевания холерой. И продержали нас там почти до конца сентября. С деканатом я созванивалась, причину отсутствия объясняла, но нервничала по этому поводу ужасно: знала, что однокурсники «пашут» в колхозе, а я вынужденно отлыниваю от этого святого дела в холерном крае. Как только вернулись в Воронеж, кинулась в деканат за информацией – куда мне выезжать. Секретарь мне назвала деревню, куда вывезли наших. О времени их возвращения она ничего не знала, связи с ними не было.Сказала, что старшим там Кулиничев.

Я выехала в тот же день, чтобы «железно» иметь возможность утром выйти на полевые работы. Деревня – мне кажется, что это была Рогачевка,  но, возможно, я ошибаюсь – оказалась достаточно далеко, да и автобусы туда ходили нечасто, так что я выгрузилась уже в сумерках. Пока выясняла, где живут студенты, пока шла по бесконечным колдобинам на самую окраину, окошки в домах постепенно гасли и деревня погружалась во тьму. Ориентировалась на светлое пятно, практически не приближавшееся,  надеясь, что это именно тот «особняк», который я искала. Так, к счастью, и оказалось. Но одновременно выяснилось, что мчалась я абсолютно напрасно, так как почти все студенты уехали в Воронеж ещё утром, а осталось до завтрашнего утра несколько человек вместе с Кулиничевым, которые просто не поместились в утренний автобус. Мои однокурсники уехали все, а коротали последнюю ночь в деревне ребята на год старше нас. Спали все на полу в большой комнате, а у Вадима Георгиевича была малюсенькая проходная коморка, где стояла кровать, а у стены притулился микроскопический стол. Под столом, как выяснилось позже, стоял катушечный магнитофон. Почему ПОД столом объяснялось прозаично – единственная в комнате розетка находилась именно там, а такой роскоши,  как удлинители и тройники,не предусматривались тогдашним потребительским планом. Все уже «ситно» поужинали, доев последние запасы, но на мои скромные гостинцы в виде воронежских пряников накинулись как изголодавшаяся стая давно отвыкнувших от цивилизации людей. Я начала оглядываться, присматривая свободный матрас, на который можно было бы рухнуть в ожидании отъезда, намеченного на раннее утро, о чем молил и вопил мой скелет, измученный весьма относительным отдыхом в предыдущие тридцать шесть часов, проведенные в плацкартном поезде, да добавленными к этому дневными мытарствами. И тут неожиданно Кулиничев, который с каким-то особенным блеском в глазах посматривал на меня последние полчаса, спросил, не хочу ли я послушать песни Владимира Высоцкого. Немыслимо модного уже тогда барда я – как на тот момент была убеждена – знала, но отказать преподавателю было бы просто неприлично.

С тех пор прошла вечность, называемая жизнью, но этот случай стал своеобразным мерилом для меня в отношениях между людьми, между потребностью дать и необходимостью забрать, между желанием открыть целый мир и откровенной самодостаточностью, разницей между художником и кустарём. Последующие 5-6 часов мы провели под этим самым столиком, стоя, извините, на карачках (то есть наши головы и руки были под столом. а остальные части тела мощно высовывались наружу – излишней худобой ни я, ни Вадим Георгиевич не отличались). Пленка была, очень корректно говоря, не самого лучшего качества, скорее, просто отвратительного. Рвалась каждые 20-30 секунд, при этом шипела и заглатывала целые фразы, неприлично картавя и шепелявя, что почти никак не напоминало голос-выдох Высоцкого. Но Кулиничев ничего этого, казалось, не замечал. Он был просто счастлив возможности приобщить ещё одного отдельного индивидуума из человечества в целом к мудрости и таланту нестандартного, столь почитаемого им человека. Вначале дело шло плохо: пленка рвалась, Вадим соединял кончики, неловко склеивал их, запускал, поворачивал лицо с горящими от восторга глазами ко мне и – на этом всё останавливалось, а процесс срочного ремонта вынужденно повторялся снова и снова. Но вскоре мы удачно объединили усилия. Вадим держал концы пленки, я мазала их клеем, быстренько запускали магнитофон опять. Всё, что я не понимала из услышанного, мне дублировал Кулиничев, почти каждый раз спрашивая у меня: «Ты поняла? Ты чувствуешь?» Я не понимала и половины и почти ничего уже давно не чувствовала, но это восхищенное лицо, горящие без устали глаза, душевный трепет и радостное воодушевление человека, далеко, естественно, не в первый раз проделывающего подобное и отдающегося процессу всеми фиброчками души, захватывало, не позволяло сдаться и запросить пощады. Наступило утро. Мы долго разминали ноги, чтобы обрести возможность двигаться, Вадим Георгиевич усталый донельзя, но всё такой же радостно-взволнованный бережно упаковал своё сокровище в большую сумку.

Вернувшись домой, первое, что я сделала, постаралась разыскать все записи Высоцкого, ходящие тогда среди студентов, записанные на «костях» (люди нашего поколения прекрасно знают, о чем я веду речь), чтобы прослушать все его песни в более ли менее нормальном звучании. И даже то, что мне ещё совсем недавно не нравилось в Высоцком, казалось неестественным и показушным, стало звучать для меня иначе. Я вслед за миллионами открыла его для себя, и это произошло только и исключительно благодаря Вадиму Георгиевичу Кулиничеву.

И ещё одно воспоминание из моего студенчества. Воспоминание-боль, воспоминание-реквием. Имя ему Вика Биценко. Солнечная Вика – уже не помню, почему я ей так называла. Что-то было в ней такое – редкое, притягательное. Мы не дружили с ней, даже разговаривали крайне редко. У меня была своя жизнь: раннее, на втором курсе, замужество, рождение в первом семестре третьего – дочери Алёнки, съёмная квартира, семейные заботы. После рождения ребенка мне пришлось оформить отсрочку от сдачи зимней сессии до марта месяца. Об однокурсниках в ту пору я вспоминала мало. И внезапно звонок от Вики: «Таня, можно я приеду к вам с Сашей и поживу – мне надо срочно сменить квартиру, а у меня не сдан экзамен по тележурналистике – ездила к жениху в Белгород, пропустила. Приеду – всё расскажу» – «Да, конечно приезжай. Кстати, мне тоже тележурналистику сдавать, а учебника нет. Вот вместе и подготовимся!».

Продиктовала наш адрес, рассказала каким автобусом ехать.  Настаиваю – Вика была совершенно спокойна, абсолютно адекватна. Сказав, что она должна ещё съездить в деканат за направлением на экзамен, а оттуда мол сразу к нам, Вика повесила трубку. Это был последний наш разговор. Часа 2-3 мы вспоминали её, а потом, решив, что она просто передумала или у неё что-то изменилось в лучшую сторону, мы успокоились. Звонила она мне из автомата, мобильной связи, естественно, не было и в помине. И только на следующий день мне позвонила Оля Прасолова и сказала, что Вику нашли недалеко от конечной остановки автобуса в нашем районе, истекшую  кровью, вскрывшую себе вены. Что их уже опрашивали в прокуратуре и следователь, ведущий дело, недоумевает, как Вика оказалась в чужом для неё районе…

Я немедленно поехала в прокуратуру. Первое, что я увидела, войдя в кабинет к следователю, открытый старенький небольшой чемоданчик с Викиными вещами, необходимыми для проживания у нас, сверху лежал учебник по тележурналистике. А на соседнем стуле – Викин красивый вязаный берет с налипшими на него хвойными иголками. Я смотрела на эти, казалось ещё живые вещи, и слушала следователя, рассказывающего мне про мертвую Вику, которая в лесополосе, почти рядом с конечной остановкой автобуса, вскрыла себе вены пилкой для ногтей, а потом, испугавшись,  ползла в сторону людей. пока силы не покинули её. Этот её путь, наполненный ужасом, не позволивший прожить длинную жизнь, полную стихов и любви, ставший навсегда границей между будущим и бессмертием, мучил меня на протяжении десятилетий. Ведь это не она выбрала его себе, это некто умело и равнодушно подтолкнул её к такому решению, отказав в доверии, поселив в сердце 19-летней девочки смертельный страх, который оказался сильнее ужаса перед самой смертью. Что произошло в деканате, что около него – мы не знаем. Но знают и – я лично очень на это надеюсь! – помнят те, кто фактически принудил её к подобному поступку…

Следователь потом мне рассказал, что хозяйка, обвинившая Вику в краже кольца и заявившая об этом в деканат, на следующий же день прибегала к нему в слезах и показывала злополучное кольцо – она сама его положила в другое место и не смогла найти. Но Вику не ссора с квартирной хозяйкой испугала! Повторю, со мной она разговаривала совершенно нормальным тоном, тоном человека, которому нечего было стыдиться и тем более бояться.

Я до сих пор не смогла простить виновным смерть Вики Биценко, такое я не умею прощать и не хочу.

 

СТИХИ  ВИКИ БИЦЕНКО

Леди Макбет Мценского уезда
А пальцы стиснуты – и не разжать их. А зубы стиснуты – и не разжать их.
А губы стиснуты – и не разжать их. А сердце вымерзло в груду льда!
А слёзы тонут в морских объятьях.
А счастье тонет в морских объятьях. И небо тонет в морских объятьях,
В глухих объятьях навсегда.
И только волны, и только волны, Большие волны на шири водной,  Да чаек крики над ширью водной… А после мёртвой всплывёт любовь. И только горе в воде не тонет.
И только совесть в волне не тонет. И моё небо, и моё счастье,
И моё солнце ушло с тобой.

Мечта
Мне б подальше от солнца –
Мне льда не хватает.
Мне б посдержанней быть И с тобой холодней.
А тебе – к солнцу ближе бы. К самому жару.
Может, он твою немость растопит, согреет? Мне б не слышать печального голоса ивы.
А тебе бы послушать –
Грустить научиться.
Мне бы ночи связать – чтоб за сказкой не бегать. А тебе бы побегать за птицей – жар птицей.
Мне б надолго ни с кем не прощаться.
А тебе бы побыть хоть три дня одиноким.
…Знаешь, мне бы с тобой никогда не встречаться. Ты – далёкий. Как зимнее небо – далёкий.

Есенину
Мне порой приснится где-то поле С табунами розовых коней.
И старушка с вечной бабьей долей Дожидать ушедших сыновей.
Всё молчит и смотрит на дорогу В старомодном ветхом шашуне
Может быть, прискачет ненадолго На своем, на розовом коне?
Мне порою снится яблонь белых Всю весну неулетавший дым.
И в траве, высокой и несмелой Чьи-то быстроногие шаги.
И в вечернем зареве багряном Промелькнет – но та или не та? – Девушка с снопом волос багряных, Что была и песня и мечта.
А порой – то явь или приснилось?  Конь заржет, промчавшись при луне…
Друг Серёжка, слушай, сделай милость, Прокати на розовом коне!

Затаённое
И каждый миг с собой уносит что-то А это что-то надо бы сберечь…
И тает ожиданье странных встреч Случайных, за случайным поворотом. А, может быть, уже совсем нежданно Твоя рука взметнется на пути –
О счастье позднее! … Прости меня! Прости! Уйду!
Хоть это и смешно и странно.

Тоска
Кому? Зачем? Какой святыне Свои печали берегу?
И ночь черна и день совсем не синий И тёмны тени на снегу.
И веселы лишь две сороки На покосившихся столбах.
И лишь печаль на этих строчках На захоложенных губах.

Осень
Мне бы осень. Осенями легче.
Осенями проще и светлей. Осенями отгорает лето
В серебристых криках журавлей. Отгорает робко и несмело
В соснах, словно в угольях, звеня. И какое мне,
Какое дело,
Как ты там, без прежней, без меня!? Просто рухнула гнилая пристань.
По воде – бегущее кольцо. Мне бы осень.
Мне бы мокрых листьев На моё усталое лицо.

Август 1970.

Снег
Снег, как переспелая пшеница, Стал тяжёлым и зернистым
Я беру в ладонь – он тихо тает, По ладони холодно стекая.
И на пальцах ощущенье остаётся
Шелковистой тяжести зернинок,
Ощущенье доброты и силы,
Ощущенье будущего солнца.

Вече
(было опубликовано в «КП» в рубрике «Алый парус». Вике в то время было 15 лет)

А дай-ка я себе устрою вече. Большое вече пролетевших дней. Те дальние и злей, и холодней,
А эти потеплее – недалече.
Пусть посчитают плодотворность действий, Пусть соберут плоды моих минут.
А вдруг они немного соберут?
Где прятать мне глаза? Куда мне деться? Ну, сердце, приступай, народ собрался!
И до сих пор звонят колокола!
Суди мои и светлые и темные дела! Суди мои дела!

Посвящение В.К.
Знаешь, милый, я тебе не верю. Я не верю в вековую стынь.
Я снесу к твоей закрытой двери Всю земную теплую полынь.
Чтобы пахло горько и лукаво
Чтоб хмельно стояло и светло,
Чтоб ромашки вызрели на скалах
И в воде растаяло весло.

Только мхом в тени заносит сосны.
Но шершавым розовым стволам

Я отдам берёзового солнца
Поделю меж ними пополам.

Я к чему?
Что я тебе не верю!
Я не верю в вечных гордецов.

Ты в полынь, что принесу я к двери,
Опусти усталое лицо…

Пробуждение
И только тёплая и тонкая луна Сквозь небосвод сиреневый продета. Пусть будет так.
Пусть будет тишина.
А после тонкий стык земли и ветра. А после – два ствола, как две руки, Из одного взметнутся корневища.
А после – и легки, и нелегки
Придут дороги, что сейчас мы ищем.

Зимнее
И новый снег –
И ты всё тот же.
Всё Он, как прежнею зимой. С лицом лукавого святоши Проходит небо надо мной.
Мне наврало: «Придёт»
И радо. Грущу сквозь смех. Терзаю снег.
Приснись тебе его прохлада И мой такой негромкий смех. А что тебе?!
Поёшь кому-то,
Что светлоглаза и нежна.
И вслед за вами бродит утром Моя печальная лыжня.

Снилось
Снился  мне  ты. Снился долго и мрачно.
Снился упрямый, неправый, небритый.
Снилось: «Прости, как-то все неудачно».
Снилось: «Прощай. Не приду с челобитной».
Снилось – уходишь.

Высокие сосны
Редкое солнце мелькнет меж ветвями.
Будто в полёте замершую сойку

Грела б остывшее сердце руками.
Только сухи и колючи ресницы…
Было ли, не было?

Всё-таки было.
Или приснилось?

Сен-Санс
Всё просто.
Листья медленно падали
На тяжёлую землю.

Скрипка пела медленно и глухо.
И казалось, что листья, кружась,
Заглушают её голос…

Пела скрипка, была осень…
А зал молчал.

Зал сжимал холодные руки
И прижимал к холодным губам:
над чьей-то кроватью весит портрет человека с тёмными глазами.
Эти глаза не улыбаются даже если
на портрет падают лучи летнего солнца.
В них – серый дождливый вокзал, какой-то парнишка
с гармонью в руке…Они ещё поют, что до смерти четыре шага. А мать подруги показывала мне похоронку,
пришедшую девятого мая 1945 года.

Эта глупая дрожь пальцев!
Что же так холодно?

А скрипка пела…
Где-то в дальнем углу
Плакала женщина.

 

ЛЮБОВЬ ФЕДОРЕНКО
ВАЛЬС СВЕЧЕЙ

Едва касаясь самого глубинного и сокровенного, тонкий ручеёк фортепианных звуков, зародившийся где-то в божественных сферах, осторожно вливается в душу, обволакивая все твое существо и унося туда, далеко к месту его собственного рождения. Медленно и плавно растекается мелодия в пространстве, времени, мыслях, воспоминаниях

«Когда играют «Лунную сонату», кометы замедляют свой полёт. По кромке ночи, словно по канату, мелодия волшебная плывёт. Тогда поток игривый не резвится, и тополь белым пухом не метёт. Тогда в полночной мгле ночная птица под сенью многолистной не поёт…»

Две тонкие тени, соединенные руками, вложенными ладошка в ладошку, беззвучно скользят по пустынному ночному коридору. Вот едва скрипнула изношенная половица, вот силуэты, отбитые падающим сквозь огромные окна светом луны, мелькнули на холодной серости покрытых изношенной краской панелей и исчезли за темным высоким  прямоугольником двери с ромбом-табличкой «ауд. 405».

Вы не знаете, что такое «аудитория номер 405»? Не знаете? Значит, вы не учились в университетском корпусе на площади Ленина, 10, на кафедре журналистики в самом конце 60-х – начале 70-х годов прошлого столетия. Об этой аудитории среди студентов ходили легенды. Туда, прячась от дежурных и вахтеров, тайком пробирались мы вечерами, чтобы послушать живую, настоящую музыку.

Принадлежала аудитория факультету романо-германской филологии. Там, на четвертом этаже, находились лингафонные кабинеты, помогавшие будущим переводчикам в совершенстве овладевать иноземными языками. И мало кто обращал внимание на крохотную, всего в несколько столов, аудиторию в самом конце узкого коридора. Учебной техники в ней не было, стулья стояли разносортные, покосившиеся, и даже вид из окна не  притягивал взор.

Зато там была стена. Небольшая, метра полтора – два, глухая стена, упиравшаяся в дверной проем. А к ней, как к точке опоры, способной перевернуть мир, было приставлено старенькое черное пианино. И мир переворачивался, уплывал, неся тебя навстречу Вселенной и делая крохотной, но, безусловно, значимой её частичкой, как только первые звуки извлекались из чёрных и белых клавиш всеми позабытого инструмента.

Когда чуткие пальцы с осторожностью разведчика впервые коснулись волшебного контраста клавиатуры, пианино откликнулось мягким и чистым голосом. Для двоих это было так неожиданно и так приятно, что радость настоящего открытия переполнила душу. И полилась мелодия…

«Ночь притаилась за окном, туман поссорился с дождём, и беспробудный вечер. О чём-то дальнем, неземном, о чём-то близком и родном, сгорая, плачут свечи…»

Близком и родном… В те далекие годы ближе и роднее человека, чем девчонка, по имени Наташка, у меня не было. Не помню, как мы впервые встретились и познакомились, но прекрасно помню, что её темно-серые глаза под бдительной охраной густющих ресниц, сверху и снизу притенявших завораживающий свет очей, смотрели прямо и бескомпромиссно. Тонкая, по- мальчишески задорно устремленная ввысь фигурка, была всё же полна  зрелой   женственности   и   девичьей   непорочности   одновременно.   Очень коротко стриженые волнистые волосы аккуратно обрамляли горделивую головку и мягкими русыми прядями чуть-чуть касались изгиба шеи.

Её невозможно было не заметить даже в толпе, невозможно не остановить торопливый взгляд, не полюбоваться и не проникнуться неожиданно родившейся симпатией. Она была нашей однокурсницей. Девочка с божественной внешностью и почти божественной фамилией: Наташа Богомолова.

Уже на первом курсе в неё влюбились сразу несколько мальчишек. Первым «пал» светловолосый «маленький принц» из Тамбова Валерка Смолеев. Его изысканные манеры и такая же юношески-очаровательная внешность очень «монтировались» с Наташиным обликом. Казалось, они – идеальная пара. Но паре не суждено было сложиться.

Валера изначально держался близко к своему земляку, знатоку творчества Ильфа и Петрова, Юре Щербакову. К этим двум интеллектуалам- юмористам вскоре примкнул непоседливый живчик, так и брызжущий зощинковскими цитатами, Володя Ящин. Все трое явно симпатизировали Наталье. Она же с детской непосредственностью принимала их расположение, не отдавая никому личного предпочтения.

Но вот на студенческом горизонте объявился Слава. Среднего роста, ладно скроенный брюнет, в обыкновенных, тщательно отутюженных брюках и рубашке, с не застегнутым на верхние пуговицы воротом. Казалось, это для того, чтобы ему удобнее было делать непроизвольные, несколько нервные движения головой – немного вверх и в сторону. Эта манера или особенность была всем заметна, но никем никогда не объяснена. От чего это подергивание? Говорили, что Слава уже учился в прошлом году на первом курсе, но из-за болезни ушел в академотпуск, а вот сейчас вернулся. В пользу этой версии была его дружба с второкурсником-журналистом Сашей Косякиным. Более подробной и к тому же достоверной информации мы не имели.

Правдивцев, а именно такой была фамилия обращавшего на себя внимание юноши, сразу стал ещё одной изюминкой и в то же время загадкой группы. Первыми приобщили его к своему триумвирату наши юмористы. На все университетские годы этот союз стал нерушимым. Возможно, сегодня ребята рассказали бы о себе больше, ответили на многие, пронесённые через годы юности вопросы. Но, увы, далеко не всем им можно задать те  вопросы…

«Плачут свечи… Казалось, плакать им о чём? Мы, в общем, праведно живем, но иногда под вечер, мы вдруг садимся за рояль, снимаем с клавишей вуаль, и зажигаем свечи…»

Этот поэтический образ из вальса Звездинского Правдивцев, мне кажется, превращал в реальность. Магическими движениями изысканных пальцев, невесть откуда взявшихся у выходца из пролетарской семьи, он осторожно    «снимал»    невидимую вуаль с фортепианных клавиш и растворялся в музыке. Музыка была его стихией, его Богом, его сущностью, формой существования, его еще одной загадкой.

Не знаю, где и у кого получал Правдивцев музыкальное образование, но говорили, что самостоятельную, финансово независимую жизнь, Славик начал задолго до университета: зарабатывал деньги игрой в ресторане. Пожалуй, оттуда в его репертуар и пришел этот вальс Звездинского – начинающего московского музыканта, выпадавшего в своем творчестве из чётких идеологических канонов невозмутимого соцреализма. Мы назвали его «Вальсом свечей».

С прозорливостью истинного мастера на своих импровизированных концертах для однокурсников Слава предварял исполнение любимого нами вальса звуками бетховенской «Лунной сонаты». Включите сегодня, послушайте современные записи песни «Сгорая, плачут свечи» в исполнении Шафутинского или же самого Звездинского. Они действительно начинаются мелодией «Лунной сонаты». С первых нот звучит проникающий в каждую клеточку души голос фортепиано. Его нежно, но уверенно, а потом и сильно, подхватывает скрипичная группа. Мощно, с переходом на едва скрываемую тревогу, взывают к небесам скрипки. На их фоне песенный текст вальса воспринимается почти как реквием:

«И свечи плачут за людей. То тише плачут, то сильней,  и  позабыть волшебных дней они не могут, свечи…»

…Волшебными днями для Славика и Натальи стали дни их сумасшедшей любви. Богомолова жила тогда с нами на съемной квартире, что находилась на Левом берегу. Три девицы – нас двое и филологиня Люся Кузнецова – душевно сосуществовали на третьем этаже двухкомнатной квартиры панельной новостройки.

Хозяин-алкоголик не докучал присутствием, а появлялся раз в месяц за квартплатой. В дни своего недолгого пребывания он обитал в запирающейся обычно на ключ второй комнате и усиленно разводил тараканов, присваивая каждому из них имя собственное. Мы запоминанием имен себя не  утруждали, и с отбытием владельца усердно освобождали квартиру от юрких желто-коричневых поселенцев.

Жить коллективно было удобно. Хозяйство вели в складчину, общие финансы, по мудрому предложению Наташи, хранили в банке, многозначительно заявляя всем, что у нас деньги в банке. Для этого и банка была заведена специальная. Однако со временем наша Богомолова все реже приходила к обеду, что обернулось экономией «семейного» бюджета, а чаще появлялась к позднему ужину. О её личной жизни мы не расспрашивали, но безошибочно догадывались, с кем Наталья проводит время после лекций.

Никто из однокурсников не видел их сидящими в обнимку или разгуливающими за ручку по коридорам корпуса. Но о существовании особенных отношений красноречиво говорили их взгляды. Наталья смотрела на Правдивцева глазами человека, читающего его мысли, желания, намерения. Она понимала мотивы его внезапных исчезновений из аудитории или запойных прогулов лекций. Она переживала каждый несданный им зачет или неотработанный семинар. Переживала так, как переживают за родного человека, боясь его нервного срыва или болезненного переутомления. Ненавязчиво, но настойчиво она опекала своего Правдивцева.

А Славка, будто птица, неожиданно попавшая в плен, с одинаковой силой стремился вырваться из оков настигшего его чувства, и одновременно утонуть в нем, пить его огромными, жадными глотками, не уступая никому волшебного сосуда.

После внезапных исчезновений, длившихся порой по несколько дней, он появлялся в аудитории с выученными диалогами по немецкому языку, подготовленными семинарскими по философии и написанными информациями к практическим по теории жанров. Он не мог приходить на занятия с невыполненным заданием. Внутренний кодекс чести не позволял ему пасть до отстающего в глазах преподавателя. Уж лучше совсем отсутствовать, чем получить «неуд». Ну, а если он, Правдивцев, есть, то во всеоружии знаний. Его ответ обязательно отличался аргументированностью суждений, глубиной мысли, безукоризненностью построения фразы.

Особое отношение у Славки было к Кройчику. Впрочем, как и у самого преподавателя к этому студенту. Заметив незаурядные актерские  способности наших юмористов, Лев Ефремович пригласил Володю Ящина в университетский Театр миниатюр, где был режиссером и автором многих спектаклей.

Вся группа гордилась своим «представительством» в престижном творческом коллективе. А увидев Правдивцева на «Студенческой весне» за фортепиано, услышав, его игру, Кройчик предложил ему амплуа аккомпаниатора в театре. Это, как в немом кино: идет сценическое действо, а за кадром – музыкальное сопровождение. Для пианиста – сложная задача, и не каждый за неё берётся. Не зря образ тапёра волновал воображение таких писателей, как Куприн и Чехов, а прототипами их героев стали великие музыканты. И то, что Славка согласился принять рискованное предложение, говорило лишь о том, как любил он фортепиано, как отдавался  импровизации, с каким глубоким чувством исполнителя мог донести до слушателей удивительный язык музыки.

«И зажигаем свечи… Мы вдруг садимся поодаль, и нам становится чуть жаль: не будет больше встречи. Не будет больше встречи… Возможно, не было идей, как стать тебе еще родней. И позабыть волшебных дней с тобой не будет легче…».

У них была идея, одна на двоих идея большего родства тел и душ. Еще в студенчестве Правдивцев и Богомолова поженились. В этом браке появился на свет мальчик, чуть оттопыренными ушками, как две капли воды, похожий на отца, а открытым взглядом темно-серых глаз – на мать. И им не было  легко «позабыть волшебных дней» своей юности, так как реальная семейная жизнь, словно чёрные и белые клавиши фортепиано, стала разительным контрастом с тем временем.

Славик и Наташа рано, очень рано и трагически ушли из жизни. Да только ли они! Наша журналистская группа второго набора после выпуска из университета уже в первое десятилетие, которое историки назовут застойным, не досчиталась половины своего состава. Зажглась, заплакала горячим воском поминальная свеча Сережи Некрасова. Он не вернулся с редакционного задания. Потом скорбным светом вспыхнули свечи живчика- весельчака Володи Ящина, бессменного старосты группы  Сережи  Бровашова, его лучшего друга Вити Коньшина, удивительно светлого парня из журналистской семьи Леши Скопина, интеллектуала-юмориста Юры Щербакова, милой и доброй Людочки Андреевой… Их свет лился туда, где еще со студенческих лет горела погребальная свеча начинающей поэтессы Вики Биценко. Но память о них не траурным маршем, а «Лунной сонатой» и вальсом свечей остается звучать в моей душе.

«И очень важно для меня, Что не боится воск огня, И за тебя, и за меня,
И за тебя, и за меня, Сгорая, плачут свечи. Сгорая, плачут свечи…».