Дора Гордина (Мещерская)
Дора Гордина (Мещерская)

Это был 1951 год. Девочка из воронежской провинции (это – я), серебряная медалистка, проходит собеседование на предмет зачисления на филологический факультет Ленинградского университета. В комиссии шесть человек – педагогов ЛГУ, возглавляет ее некто Татубаев (фамилия эта запомнилась на всю жизнь!). Пройдясь галопом по моим литературным программным знаниям, товарищ Татубаев решил выяснить мои личные пристрастия, задав вопрос, какое у меня любимое литературное произведение? По-видимому, ответ, что это – «Молодая гвардия» Александра Фадеева (а я действительно чтила тогда эту книгу так же, как святой для любого комсомольца роман Николая Островского «Как закалялась сталь» и потрясенно смотрела только что вышедший на экраны фильм, где его документальную героиню – Улю Громову играла тогда молодая актриса Нонна Мордюкова) этот ответ вполне уложился в повсеместно требуемый советский трафарет, что вызвало одобрительную реакцию членов комиссии. А вот дальше случилось совсем непредвиденное: второй моей любимой книгой оказался «Гений» Теодора Драйзера. Сегодня этот ответ семнадцатилетней девушки свидетельствовал бы только о ее стремлении познать движитель человеческой энергии и успеха, что вполне современно, но в 1951 году, когда Ленинград, благодаря всемирно прогремевшему «ленинградскому делу» - погрому интеллигенции под знаменем разоблачения космополитизма – «злостного преклонения перед вражеским Западом», вызвал какой-то странный интерес комиссии к моей персоне, а товарищ Татубаев незамедлительно осведомился у меня, а кто же это такой  - писатель Драйзер?

- Теодор Драйзер – представитель прогрессивной американской литературы, - ответила я.

Тут же последовал провокационный вопрос кого-то из членов комиссии

– Как это может быть в стране загнивающего империализма прогрессивная литература?

– Может, - ответила неосторожная провинциалочка, - может же быть Пушкин среди Булгариных!

– Вот как! Тогда, быть может, Вы объясните нам, что такое космополитизм?

Огнем меня обожгло поздно пришедшее прозрение: так вот чем не угодила я им своим Драйзером.

– Космополиты, - ответила я, - это «беспаспортные бродяги в человечестве», как называл их Белинский.

Члены комиссии повернулись к Татубаеву.

– Это все? – неприязненно спросил он, - больше Вы нам ничего об этом не скажете?

Я молчала.

– Можете быть свободны, - распорядился он.

Ныне, более чем через полувека я с удивлением обнаружила ту же фамилию в одной из сравнительно недавних книг Михаила Веллера «Мое дело», в которой он рассказывает в том числе и о своих студенческих годах в ЛГУ. С благодарностью вспоминает он о заступничестве Татубаева за него в какой-то   разборке с молодыми прогрессистами. Было это, правда, уже в 60-х.

А тогда, в пятьдесят первом, имени своего Дора Гордина среди зачисленных на факультет медалистов не нашла, зато ее родственник – муж двоюродной сестры, который вел философию на биофаке ЛГУ, разрыл в приемных документах резюме комиссии по результатам собеседования о том, что Гордина Д.Г. «не уяснила себе понятие космополитизма».

1951 год… «Ленинградское дело»… Семейный совет решил, что я немедленно должна уехать из Ленинграда и, оставив свои филологические затеи, поступить в какой-либо провинциальный вуз на технический факультет.

Я выбрала химфак ВГУ, была даже комсоргом курса и очень гордилась тем, что мои товарищи оказали мне такое доверие. А в остальном меня, кроме аналитической химии (я была в группе будущего знаменитого профессора и ректора ВГУ В.П. Мелешко, основателя школы применения ионитовых смол в очистке   воды   для   рождающейся   тогда   у   нас,   в   Воронеже, электронной промышленности) ничего на этом факультете не интересовало. Да еще единственная тогда там как-то соотносящаяся с историей и философией дисциплина – основы марксизма-ленинизма. Педагог, ведущий у нас развенчанную ныне «науку» - Андрей Григорьевич Припачкин, приглядевшись к моей гуманитарной натуре, привел «странную химичку» в кружок по философии к фронтовику профессору Беру Моисеевичу Бернадинеру, у которого я смогла заняться тем, чем я по своей ленинградской закваске  немогла не продолжить в Воронеже – искусством.

А заинтересовалась я в областном музее изобразительных искусств одной редкостью – древними греческими краснофигурными вазами, которые и перетянули меня с химфака на историческое отделение историко- филологического факультета. Знала бы я тогда о том, что именно этим вазам посвятил свои поэтические строки сосланный в Воронеж Осип Мандельштам!

Но и без этого знания мой доклад на научной конференции вызвал полемику с моим будущим коллегой на воронежском радио – тогдашним аспирантом Валентином Юдиным по поводу материала искусства, как материала философии. Из этого спора студентка-младшекурсница Гордина под аплодисмент сидящего где-то сбоку в зале пожилого худощавого  остробородого профессора, вышла победительницей.

– Кто это? – поинтересовалась я после своего нечаянного триумфа.

– А это заведующий кафедрой всеобщей истории профессор Илья Николаевич Бороздин, - ответил мне Бернадинер, - это один из самых серьезнейших наших ученых, виднейший отечественный историограф.

Официальный же переход к долгожданной истории и филологии свершился у меня в 1953 году, когда умер «отец народов», на конец своей жизни все-таки осуществивший циничное и позорное «дело врачей». С планируемой после его завершения депортацией всего советского еврейства в Сибирь и на Дальний Восток. Сталин, слава Богу, умер 5 марта, и я подала заявление с просьбой перевода на истфилфак 15 марта.

Мои следующие доклады на наших университетских конференциях уже были  по  истории  отечественного  и  зарубежного  искусства,  что,  видимо,   и позволило Илье Николаевичу пригласить меня в свои дипломницы. Говорили, что Илья Николаевич брал к себе дипломников редко, а в основном занимался с аспирантами. Передо мной таким аспирантом был Владимир Гусев, будущий ректор ВГУ, которого я довольно часто встречала в доме у Бороздиных. Тогда же в своем доме Илья Николаевич познакомил меня (как потом я поняла не без определенного намерения) с молодым ученым-античником Александром Немировским, с которым у нас потом завязалась интересная теплая дружба.

Илья Николаевич казалось бы особо не интересуясь ее подробностями, однажды задал мне  вроде бы невзначай вопрос, нравится ли мне Александр?

Я растерялась от неожиданности и не нашла ничего лучше ответить, как то, что Немировский очень интересный образованный человек, знает, кроме древних, свободно три языка и даже пишет стихи на английском.

И встретилась с насмешливым взглядом Ильи Николаевича из  глубины очков:

– И только?! Как Вам, Дора, не стыдно – ведь, Вы, кажется, Мещерская? должны же знать, что в хорошем доме раньше прислуга говорила на трех языках!

Ныне стало модно играть в родовитость и красоваться под телевизионными камерами вчерашним идеологам с сегодняшними церковными свечками. Я как-то мало верю в эту метаморфозу. Не зря поэт Борис Скотневский как-то написал такие стихи:

 

Они пред самым аналоем Стоят почти партийным строем И свечи держат, как стаканы,

И лица их непокаянны.

Другой за сотни верст от храма Живет в селе Большая яма, Подъемлит  очи к небесам

И Бог

К нему

Нисходит

 

Сам.

Больше верю в богоискательство бывших шестидесятников. Это как возвращений течений в мировом океане – помните богоискательство русской интеллигенции в начале века?... В шестидесятые годы при всех их демократических иллюзиях богоискательством было по-прежнему заниматься диссидентски неполезно. Тем не менее, Илья Николаевич позволил мне взять тему дипломной работы, связанную с философскими основами живописи Возрождения.

Ну, она была означена достаточно спокойно: «Литературные, философские взгляды Леонардо да Винчи в русской критике и искусствознании начала века».

Критика и искусствознание начала века… Мережковский, Волынский, Муратов – они тогда, как и Флоренский, и Булгаков, и Федотов и, конечно же, Бердяев «сохранялись» в закрытых фондах. Что-то я могла вычитать в домашней библиотеке у Бороздиных – я начала заниматься своей дипломной с Ильей Николаевичем еще на четвертом курсе, а на пятом Бороздин исхлопотал мне отношение Университета на мою работу в спецхране публичной библиотеки имени М.Салтыкова-Щедрина в Ленинграде и в фонде Эрмитажа.  Я благодарна своему профессору за те знания, которые пришли ко мне еще в шестидесятые, и которые помогли мне естественно войти в современный слой философской и религиозной культуры. Культуры, необходимой для моей сегодняшней журналистской практики.

В те, незабываемые дни моего общения с Ильей Николаевичем, увидела я в его кабинете акварель Максимилиана Волошина с туманно вытянутым мысом Меганомом, ныне находящуюся у известной воронежской художницы Ксении Успенской, автора отличного портрета профессора Бороздина. Как известно, Илья Николаевич был знаком с Максимилианом Александровичем, который встречался с ним на раскопках в Старом Крыму.

Конечно же, будучи в Крыму, я не могла не посетить Дом Волошина. В первый раз мне посчастливилось попасть туда еще при жизни Марии Степановны – жены поэта Волошина. И принята я была в этом доме  благодаря имени Ильи Николаевича. Я написала записку Марии Степановне с просьбой принять меня и подписалась «ученица Ильи Николаевича Бороздина».

Мария Степановна, сидя в кресле за письменным столом в кабинете Максимилиана Александровича, вспоминала молодого Илью Бороздина.

«Он даже немножко ухаживал за мной», - сообщила мне доверительно престарелая дама, покачивая из-под свободного длинного платья изумительно красивой ножкой в молодом подъеме, - «Вы, вот, в Вашей комсомольской косыночке (у меня на голове вместо косынки был надет от жары пионерский галстук) не думаете о Боге, а счастье творческого человека заключается в том, насколько он сможет полно выразить то, что заложено в нем Господом.»

Я в молодости часто отдыхала в Крыму в Коктебеле и во второе свое пришествие в Дом Волошина была оставлена там переночевать.  Под  вечер была свидетелем того, как в библиотеке Волошина работала съемочная  группа

«Укркинохроники». Заходящее солнце освещало книжные полки с рядами редких книг. Их подсвечивали софитами и вдруг свет погас. Встревоженный молодой темноволосый режиссер в обыденной рубашке с модной тогда расцветкой «огурчиками» схватил чей-то велосипед, заколол брюки снятой с бельевой веревки прищепкой и помчался куда-то выяснять, что случилось со светом, который так и не дали. И полки снимал Андрей Тарковский – а это был он – при закатных неярких лучах. Такими они и вошли потом в один из начальных эпизодов его фильма «Сталкер».

Мария Степановна очень радушно приняла у себя и писателя Николая Коноплина, с которым мы в конце семидесятых отдыхали в том же Коктебеле, много рассказывала ему о своем Максиньке, как-то сжалась и прервала свой рассказ, когда в комнату вошел «смотритель» дома некто В.Купченко, впоследствии  достаточно  широко  использовавший  в  печати  итоги      своего «смотрения». Коноплин настроился по отношению к нему как-то  подозрительно и эти его подозрения оправдались, когда мы после смерти  Марии Степановны попали в очищенный от книг и картин дом-музей Волошина. (Нынче прошло по радио России сообщение о том, что часть   Дома Волошина рухнула от небрежения его украинских владельцев – Феодосийской картинной галереи.)

Купченко тогда интересовался у меня фотографией, на которой были запечатлены Волошин, Богаевский и Илья Николаевич (в период крымских раскопов). Об этой фотографии В.Купченко позднее по данному ему мною адресу справлялся и у Полины Андреевны Бороздиной. Все это было уже после смерти Ильи Николаевича.

Мне, к сожалению, не пришлось заниматься у него в аспирантуре, хотя это предполагалось. Я увлеклась публикациями о театре, художниках в областной газете «Коммуна», а затем началом своей работы в художественной редакции Воронежского радио, на что прозорливый Илья Николаевич    сказал:

«Ну, что ж? Идите, сбейте с себя оскомину от этой, так называемой, журналистики. Поучите языки – Вам для диссертации надо дополнить свою работу зарубежной историографией. Придете ко мне через два года.»

Прошло два года. Не стало в живых Ильи Николаевича (он умер в октябре 1959 года), а та оскомина от «так называемой журналистики», цену которой я за эти пятьдесят лет вполне осознала, так и осталась…

Но, видимо, осталось во мне и то, что именуют генетикой педагогов: генетикой ответственности к происходящему, интересу и обязанности вникать в глубину проблемы исследуемого явления, факта. Что неприложно и для настоящей журналистики, о чем ненавязчиво, чаще поощрительно, но достаточно твердо в своих замечаниях по поводу моих первых театральных рецензий в газете «Коммуна», вроде бы между прочим, вроде бы, в общем разговоре вдруг мог обмолвиться Илья Николаевич. Тогда я, к сожалению, не знала, что имя автора театральных статей в московской прессе Николин – это псевдоним Ильи Николаевича.

Пытался мой профессор приучить меня и к систематичности в работе – качеству абсолютно необходимому для научного труда. Об этом он даже сказал на моей защите диплома. Выслушав одобрительные и даже лестные отзывы о своей дипломнице, Илья Николаевич, к удивлению членов комиссии, предложил оценить ее дипломный труд не на «отлично», как говорилось, а только на «хорошо», обосновав это тем, что метод «экспрессионизма», с которым я работала над своей темой, хорош, конечно, для художественной деятельности, но если я думаю серьезно заниматься медиевистикой, труд ежедневный и ежечасный, кропотливый для этого раздела исторической науки, как ни для какого другого абсолютно безусловен.

Сначала эта оценка страшно обидела юное самолюбие, но со временем  я поняла намерение Ильи Николаевича заставить меня серьезно оценить возможности собственного характера, определить свои жизненные цели –  стать, наконец, взрослым человеком. Этому взрослению, конечно, способствовало и само время 60-х, желание (может быть, романтичное, как выяснилось нынче) моего поколения на новых, справедливых и демократических основах переустроить задавленную гулаговскими лагерями жизнь нашей Родины. Тогда, в 56-57-58 годах у нас в университете уже были  те, с кого мы могли брать пример социальной и политической честности.  Одним из них как раз и был мой профессор Бороздин – дворянин, бывший узник, катавший гулаговские тачки с камнями. В те времена, еще все же опасливо нечетких исторических оценок происходившего и происходящего, вышел на кафедру на занятиях по историографии Илья Николаевич и  объявил:

«Ну-с, молодые мои коллеги, сегодня мы начинаем с вами раздел, который я именую «шапкозакидательством» - мы начинаем изучение периода сталинской историографии».

Сегодня, после исследования Александром Солженицыным документов 4-ой Государственной Думы (как удивительно и разительно схожи  оказываются они – прежняя и сегодняшние в своих заболтанных прожектах!), после солженицынского последнего труда «200 лет вместе» с массой названных и пропущенных (не намеренно ли?) имен инородцев и самородцев, сегодня, во времена кавказских конфликтов, с трагичным и страшным смертоубийственным с обеих сторон «принуждением к миру» в августе две тысячи восьмого, как нужен был бы Илья Николаевич, с его трезвой, саркастической памятью подлинного историка.

Как мне и нам всем его сегодня не хватает!